Чудо-дерево Культуры — Древо познания

Г.Горелик
(Знание-Сила, 2011, №1-4)

                                          Памяти Евгения Львовича Фейнберга

Две роли интуиции
“Основной вопрос философии” и первый вопрос теологии
В мире музыки
В жизни литературы
Чудо-дерево культуры
Научная мысль и религиозное чувство
“Иллюзорный” путь к точному естествознанию
Два мира, доступных человеку
Паратеизм = теизм + атеизм
Две книги и две фиги
Триалог о Боге и его отсутствии

Говоря, что физик свою важнейшую идею выдвинул в гуманитарной сфере, рискуешь сделать сомнительный комплимент. Тем более если этот физик — академик. Но каждый смотрит со своей колокольни и меряет на свой аршин.  Моя колокольня – в истории науки, а любимый аршин изобретен еще в древней Греции: “Человек — мера всех вещей”. Кроме того, академиков много, а Евгений Львович Фейнберг был один. Он не считал себя великим физиком, хотя науку любил великой любовью. Но любил он и музыку. И все же путь к своей замечательной гуманитарной идее он открыл именно в физике.

Две роли интуиции

Мне довелось присутствовать при первой публикации его открытия — на семинаре в ФИАНе. Рассказал об открытии руководитель семинара Виталий Лазаревич Гинзбург, что смахивало на использование служебного положения в личных целях — выразить личное чувство дружбы с Е.Л. Фейнбергом. Люди-то шли на семинар в деловом настрое, ожидая узнать о новостях физики. А ведущий заговорил об интуиции, о чем не пристало, казалось бы, говорить в такой аудитории. Но знавшие ревностное отношение Гинзбурга к своему семинару, поняли: значит, он считает эту гуманитарную новость не менее важной, чем обычные новости теоретической и экспериментальной физики.

Речь шла именно о теории и эксперименте, в связях между которыми Е.Л. Фейнберг обнаружил неустранимую роль интуиции. Не той таинственной интуиции, которой поручают гениальные догадки. А самой обычной, известной каждому способности видеть истину непосредственно — без обоснований. Слово интуиция происходит от латинского intueor – “пристально смотрю”. В обыденной жизни такая интуиция срабатывает много раз на дню, когда человек принимает решение “по здравому смыслу”, “самоочевидное” и потому “не требующее доказательств”. Бездоказательность роднит интуицию с верой, но слово “вера” слишком легко подразумевает эпитеты “религиозная” или “слепая”, поэтому нейтральное слово “интуиция” предпочтительней.

Неужели бездоказательная интуиция действительно необходима в науке наряду с логикой и проверкой в опытах?

Вот простой вопрос: Когда можно считать теоретический закон — скажем, закон Архимеда — экспериментально подтвержденным? Ведь сколько опытов ни делай, всегда останутся еще не проверенные ситуации — формы “тела, погруженного в жидкость” и виды жидкостей. Тем не менее, и отдельно взятый физик и сообщество физиков в некий момент приходят к выводу: «Всё! Закон проверен. Можно идти дальше.» Это — не логический вывод. Это – интуитивная оценка. Она не дает стопроцентной гарантии, но без нее физики до сих пор проверяли бы закон Архимеда.

Такая интуиция кажется столь простой, что неловко даже ее обсуждать. Важна, однако, сама необходимость внелогического фактора в логике научного познания.

Действует в науке и другая форма интуиции – догадка. Это она помогла Архимеду открыть свой закон, введя древнегреческое слово «Эврика!» в другие языки. Интуиция-догадка не всегда вела к триумфам, не раз обманывала даже великих, но она же открывала и путь к новому знанию, если выдерживала опытную проверку. Именно так — интуитивно — выбираются “краеугольные” факты и общая идея объяснения — интуитивно обобщая жизненный опыт.

Словами Фейнберга: “Неотъемлемым элементом процесса познания является интуитивное суждение, не допускающее ни логического доказательства, ни логического опровержения. …оно является важнейшей и едва ли не высшей функцией «сверхсознания» человека, объединяющей сознание и необъятный мир подсознательного… в их взаимовлиянии и взаимосвязи (причем подсознание, кроме того, включает и генетически наследуемые инстинкты)”.  [см. Фейнберг Е.Л. Интуитивное суждение и вера // Вопросы философии, 1991, №8, с.13 – 25; подробнее в его книге: Две культуры. Интуиция и логика в искусстве и науке. 2004].

О роли инстинктов в процессе познания говорил также Эйнштейн: «Наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям».

Лишь на первый взгляд два физика говорят об одном и том же. Эйнштейн говорит об интуиции-догадке, результат которой подлежит еще логической и эмпирической проверке. А Фейнберг — об интуиции-оценке: “Процесс построения научной системы пронизан интуицией, причем я имею здесь в виду интуицию-суждение, а не интуицию-догадку, которая выступает явно, но играет вспомогательную, временную роль”.

Другое — невидимое и драматическое — различие связано с эпитетом “религиозные” во фразе Эйнштейна. Фейнберг не имел “религиозных инстинктов”, он был глубоким атеистом — глубоко думающим атеистом. И если бы он привел указанное высказывание Эйнштейна, то, вероятно, уточнил бы великого коллегу: “…религиозные [ИЛИ АТЕИСТИЧЕСКИЕ] инстинкты вносят свой вклад, помогая [ИЛИ МЕШАЯ] нашей мыслительной способности…”, и непременно пояснил бы, что Эйнштейн использовал слово “религия” не в общепринятом смысле.

Говорю я за Евгения Львовича так уверено потому, что много беседовал с ним на эти темы. Он считал Эйнштейна атеистом, а его слова о религии и Боге, играющем или не играющем в кости, — лишь проявлением “возвышенной эмоциональности”. По мнению Фейнберга, Эйнштейну “не нужно было и самого смутного представления о высшем существе”, а его мысли о внелогических связях теории и опыта и его “космическое религиозное чувство” к познаваемости мира — это лишь формы интуитивных оценок.

Евгений Львович, конечно, знал о религиозности великих физиков прошлого, таких как Ньютон и Максвелл. Он признал и религиозность своего младшего современника — Андрея Сахарова, с которым дружил более сорока лет. Лишь после смерти Сахарова из его Воспоминаний Фейнберг узнал, что тот не мог “представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной теплоты, лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным”.

Сахаров здесь не назвал таинственный “начало-источник” простым словом “Бог”, потому что он, человек точного естествознания, стремился к точному выражению своей мысли о своем чувстве. А это мини-кредо предварил фразой: “… я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются, главным образом, обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью)”. Значит, всякое догматически-официальное понимание слова “Бог” Сахарову было тесно. И чтобы не приписаться — нечаянно, по умолчанию — к какой-либо сформулированной церкви, Сахаров обошелся без главного религиозного слова.

А Фейнбергу было чуждо само понятие “Бог”. Как и Гинзбургу, солидарному с позицией своего друга: “Когда Эйнштейна спросили, верите ли вы в Бога, он ответил, что верит в Бога Спинозы, который отвечает за все, но не верит в Бога, который управляет делами людей. Еще он говорил про «космическую религию». <> Что касается меня, то я не верю ни в какого Бога, в том числе и Спинозы, нет у меня и «космического чувства» ”.

В данной статье эпитеты религиозный, верующий, теист будем понимать в минимальном смысле — тот, кто в своем мышлении не может обойтись без понятия Бог. Лишь один постулат — Бог есть, все остальное открыто сомнению и свободомыслию. Атеистом же будем называть того, кому понятие Бога просто не нужно.

Но как понимать тот факт, что физики столь различно отвечают на вопрос, есть ли Бог? Не противоречит ли это разномыслие самой сути научного мышления, представлению о единой научной истине?

Ответить на эти вопросы помогает принципиально новый ответ Фейнберга на “основной вопрос философии”.

“Основной вопрос философии” и первый вопрос теологии

Каждый советский физик знал правильный ответ на “основной вопрос философии”: что первично, материя или сознание. Иначе не видать было диплома о высшем образовании. Для большинства, правда, и вопрос и ответ не имели особого смысла. А те немногие, кому не чужд был философский взгляд, с удивлением узнавали из учебников, что материализм противостоит идеализму в этом вопросу не первое тысячелетие, но что, по мнению материалиста Ленина, «умный идеализм ближе к умному материализму, чем глупый материализм«.

Фейнберг обнаружил в себе философский взгляд в малоподходящий момент, когда он активно занимался физикой, а духовная атмосфера страны была душней, чем в духовке. Лишь в 60-е годы, когда в стране открылись форточки, появились его первые статьи, выходящие за пределы физики. Суммировал он свои размышления в книге “Две культуры. Интуиция и логика в искусстве и науке”.

Вторая часть заглавия важнее первой и фактически опровергает ее. А первая взята из знаменитой статьи английского физика и писателя Ч.Сноу, заявившего, что разрыв между наукой и искусством растет неудержимо. Фейнберг так не считал, и способствовала этому его жена, призванием и профессией которой была музыка и ее история. “Памяти Валентины Джозефовны Конен, как слабый знак благодарности за шестьдесят удивительных летпосвятил Фейнберг свою книгу. Быть может, семейный союз науки и искусства, союз мыслей и чувств помог ему разглядеть союз логики и интуиции в жизни теоретической физики, а затем и в “теоретической теории”, то бишь в философии.

По Фейнбергу, именно интуиция философа, “прямое усмотрение истины”, дает ответ на основной вопрос философии. В результате философ осознает себя материалистом или идеалистом. А история философии из борьбы правильной и неправильной идей превращается в диалог умных материалистов и умных идеалистов, в инструмент их саморазвития под шумок мировой истории и вопреки шуму философов не очень умных. Житейские понятия “материалист” и “идеалист” тут, разумеется, не при чем: всякая философия идеалистична, поскольку основана на идеях, идеализациях и идеалах. Философ-материалист отличается от идеалиста тем, с какой стороны сподручней идеализировать мир данному философу с его личными — предсознательными — особенностями.

Философские вопросы, однако, задают себе немногие. Больше тех, кто спросил себя хоть раз: “Существует ли Бог?” Ответивший “Да” записал себя в идеалисты, на что, согласно Фейнбергу, имеет полное философское право. И выбор между религией и атеизмом тоже “есть подлинно интуитивное суждение, истинность которого не может быть ни доказана, ни опровергнута”.

Таким образом, атеист Фейнберг признал правоту теиста — его право на свое мировоззрение. При этом физик Фейнберг, не изменяя принципам точного естествознания, учел, как изменяется предмет размышлений “теоретика” при переходе из физики в философию и в религию. Уже в физике однозначность необходима лишь в количественном сопоставлении теории с экспериментом, а что касается еще не проверенной теоретической конструкции, то разноголосье теоретиков вполне обычно и, даёт простор различным интуициям. Простору еще больше, когда теоретик выходит за пределы естествознания, за пределы явлений воспроизводимых и измеримых,. Философия имеет дело с общественным опытом познания в ходе невоспроизводимой истории культуры, религия — с индивидуальным опытом человека, включая принципиально невоспроизводимые факты личной судьбы.

Атеисты Фейнберг и Гинзбург, разумом признав право других на религиозную интуицию, остались при своих чувствах и своей интуиции. Гинзбург, например, говорил: “Завидую истинно верующим. В тяжелые минуты вера в Бога способна утешить, облегчить страдания, легче воспринимать мысли о смерти”; “Я был бы очень рад, если бы я верил, но не могу же я считать, что дважды два — пять. Поверить в бога для меня — это то же самое”.

При этом оба не скрывали свое любознательное изумление перед иной интуицией. Фейнберг, по его словам, знал многих верующих и с некоторыми дружил, но…: “Десятки лет пытаюсь понять подлинно религиозных, высокодуховных людей. Если у меня возникают с ними достаточно близкие для этого отношения, я спрашиваю их: «Как вы верите?» Спектр ответов необычайно широк”.  Но никакой из ответов так и не объяснил Фейнбергу, почему они верят.

Физик Сахаров, близкий многолетний коллега Гинзбурга и Фейнберга, в своей лекции “Наука и свобода” многих удивил таким свободным суждением:

В период Возрождения, в XVIII, в XIX веках казалось, что религиозное мышление и научное мышление противопоставляются друг другу, как бы взаимно друг друга исключают. Это противопоставление было исторически оправданным, оно отражало определенный период развития общества. Но я думаю, что оно все-таки имеет какое-то глубокое синтетическое разрешение на следующем этапе развития человеческого сознания. ”

Гинзбург и Фейнберг так не думали. По мнению Гинзбурга, через пару веков все религии станут музейными древностями, а Фейнберг предположил, что роль религии возьмет на себя искусство, “не становясь, конечно, новой религией”.

Пользуясь свободой интуиции, пишущий эти строки почтительно не соглашается со всеми этими тремя прогнозами. Ведь история свидетельствует, что религиозные и атеистические мировоззрения сосуществуют уже по меньшей мере двадцать шесть веков, несмотря на все гигантские изменения в культуре. Не значит ли это, что само это  сосуществование — фундаментальное свойство достаточно развитой культуры, что это – одна из неизбежностей нашего странного мира ?

Прежде чем вглядываться вглубь соотношения теизма и атеизма, посмотрим вширь — оставим на время необщедоступный мир физики и обратимся к заведомо гуманитарным мирам музыки и литературы.

В мире музыки

Музыкальные “объекты” исчезают из материального мира вместе с последними звуками и живут лишь в душе. Человек, посвятивший себя столь нематериальной форме жизни, казалось бы, особенно предрасположен к религиозному мировосприятию. Послушаем, однако, рассказ композитора Дмитрия Шостаковича о пианистке Марии Юдиной:

Мне всегда становилось грустно, когда я встречал Юдину. Музыкант она была замечательный, и человек порядочный, добрый. А близко мы так и не сошлись. Доброта её носила крикливый характер. Чуть что — бух на колени. Или руки целовать. Мы с ней вместе у Николаева занимались. Так иногда просто неудобно становилось: Николаев сделает ей какое-нибудь замечание, а она — бух на колени.

И одежда мне её не нравилась, какие-то монашеские рясы. Она же все-таки пианистка, а не монашенка. Зачем же в рясе ходить? Как-то нескромно все это. Очень странно себя вела. Приехал в Москву Караян. Билетов не достать. У входа в зал конная милиция. А Юдина уселась перед входам на тротуар, юбки свои разложила. К ней, ясное дело, подходит милиционер. Дескать, нарушаете, гражданка. А Юдина отвечает:»Пока не попаду на концерт — не встану».

Разве так человек верующий может поступать? Мне рассказывали, что Юдина в Ленинграде на своем концерте вдруг начала со сцены стихи читать — Пастернака и прочих. Ясное дело, получился скандал. А в результате — запретили Юдиной играть в Ленинграде. Ну зачем эта глупая фронда? Разве ж она чтец-декламатор? Пианистка из ряда вон выходящая. Вот и продолжала бы играть на фортепиано. И людям были бы радость и утешение.

Встретил я её как-то на кладбище. Стоит, бухает поклоны. И говорит мне: «Вы от Бога далеко. Надо к Богу поближе быть». Я махнул рукой. И дальше пошел. Разве ж это настоящая вера? Так, суеверие. С некоторым касательством к религии”.

Как Шостакович понимал настоящую веру, он не пояснил, но явно вне рамок христианской традиции:

Юдина мне все пыталась читать из Евангелия. Я слушал с интересом, но без особого там трепета. Она мне Евангелие, а я ей — из Чехова: «Решать все текстом из Евангелия — это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов». Чехов дальше продолжал в том смысле, что почему же именно на пять разрядов, а не на десять? Почему из Евангелия, а не из Корана? И против этих здравых чеховских рассуждений поклонники Евангелия никаких аргументов выдвинуть так и не смогли. Зачем же тогда поучать? К чему столько пафоса?

И безо всякого пафоса Шостакович рассказал историю о силе веры у этой поклонницы Евангелия:

Однажды Сталин позвонил в Радиокомитет и спросил, есть ли пластинка фортепианного концерта Моцарта № 23, который он слушал по радио накануне. «Играла пианистка Юдина», — добавил он. Сталину отрапортовали, что, конечно, есть. А на самом деле пластинки не было, — концерт передавали прямо из радиостудии. Но смертельно боялись сказать «нет» Сталину. Никто не знал, каковы будут последствия. Жизнь человеческая ведь ничего не стоила. Можно было только поддакивать. А поддакивать надо было сумасшедшему.

Сталин велел, чтобы пластинку с концертом Моцарта в этом исполнении доставили к нему. В радиокомитете паника. Вызывают Юдину. Собирают оркестр. Устраивают срочную запись. Все трясутся от страха, — кроме Юдиной. Ей море по колено. Дирижера пришлось отправить домой, — он от страха ничего не соображал. Вызвали другого, но и этот дрожал, все путал. Только третий справился. В общем, к утру запись была готова. В исторически кратчайшие сроки изготовили один-единственный экземпляр пластинки. И отправили Сталину.

Вскоре Юдиной вручили конверт, в котором было двадцать тысяч рублей. И сообщили, что по личному указанию Сталина. Тогда она написала Сталину письмо. Об этом письме я знаю от неё. Понимаю, что рассказ звучит неправдоподобно. Одно могу сказать — она не врала. Написала она примерно следующее. «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за вспомоществование. Буду молиться денно и нощно и просить Господа, чтобы он простил Ваши тяжкие прегрешения перед народом и страной. Господь милостив, он простит. А деньги я отдала на ремонт церкви, в которую хожу.» И это самоубийственное письмо отправила Сталину. С Юдиной ничего не сделали. Сталин промолчал. Утверждают, что пластинка с моцартовским концертом стояла на его патефоне, когда вождя и учителя нашли мертвым на его даче.

Я не какой-нибудь там воинствующий безбожник. Как человек хочет, так пускай и поступает. Но если у человека есть определенные суеверия, это вовсе не говорит еще в его пользу. От того, что человек, скажем, верующий, он автоматически лучше не становится. Сталин был суеверен. Вот и все”.

Невоинствующий безбожник Шостакович был еще и непоследовательным, что видно из такого его музыковедческого замечания:

В один прекрасный день я с изумлением узнал, что мо­ей музыки не понимает человек, который считает себя лучшим её интерпретатором. Оказывается в Пятой и Седьмой симфониях , я хотел написать ликующие финалы, да только, дескать, не вышло у меня. А никаких ликующих финалов у меня и в мыслях-то не было. Это же ликование из-под палки, как в «Борисе Годунове». Как если бы палкой били и приговаривали: «Ваше дело ликовать! Ваше дело ликовать Побитый человек встал, еле оправился, идет, марширует и приговаривает: «Наше дело ликовать, наше дело ликовать». Надо быть совершеннейшим лабухом, чтобы этого не услышать. Услышал же это Фадеев. Записал в дневнике, что финал Пятой — безысходная трагедия. Должно быть, почувст­вовал душой российского алкоголика.

А говорить о триумфальном финале в Седьмой совсем уж глупо. Ведь я её начал писать, потрясшись псалмами Давида. Конечно, дело не только в псалмах Давида. Но они дали эмоциональный толчок, так сказать. Там, у Давида, есть замечательные слова: Бог, дескать, взыскивает за кровь, не забывает воплей угнетенныхЯ, когда про псалмы Давида вспоминаю, начинаю волноваться”.

Порицая набожность Юдиной и любуюсь ее силой духа, иронизируя и потрясаясь псалмами Давида, композитор принадлежал той же самой цивилизации. Как и Чехов, который “с недоумением поглядывал на всякого интеллигентного верующего”, но сказал, что “Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле…”.

Поле свободы духа.

Юдина свободно выбрала — обрела — Бога. Шостакович выбирал саму свободу. А жили они рядом и служили одному делу в главном для них мире — в мире музыки.

В жизни литературы

Расскажу теперь о близости двух разноверующих людей, которых мне довелось наблюдать своими глазами, хотя они друг друга не видели, и разделяет их два поколения. С Лидией Корнеевной Чуковской я познакомился в 1980 году, а четверть века спустя — с православным священником о. Иоанном (назову его так для определенности).

К Лидии Корнеевне меня привела история науки — загадка личности ее мужа, Матвея Бронштейна, выдающегося физика, “исчезнувшего” в Тридцать седьмом. Тридцати лет жизни ему хватило, чтобы войти и в историю науки и в историю литературы. Его научные работы 1930-х годов, впрочем, и сейчас волнуют исследователей квантовой гравитации и космологии. В те же последние годы своей короткой жизни он написал три книжки о науке для любознательных читателей от 12 и до 120 лет. Первая книга — “Солнечное вещество” — стала образцом научно-художественной литературы. Книгу редактировала Лидия Чуковская, и эта работа поженила науку с литературой, а физика-теоретика с писательницей. Для нее, конечно, он был не физиком, а Митей, — как его звали в семье с детских лет – не по правилам. По мере того, как я все это узнавал, открывался мир, в котором жила Лидия Чуковская и где нашла свое главное дело — свидетельствовать о времени, которое ей довелось пережить и прочувствовать. Об этом ее повести, стихи, мемуарная проза и публицистика.

А о. Иоанн —  первый человек духовного звания, с которым я общался. Ко времени знакомства я уже знал, что за пару лет до того он, открыв книгу Лидии Чуковской “Памяти детства”, открыл личность, необходимую для него и для православного братства в его приходе далеко от Москвы, — они эту книгу внимательно читали и обсуждали.

Узнав это, я обрадовался и удивился. Обрадовался, поскольку и мне эта книга очень нравится, а удивился, не видя в ней ничего православного, церковного и вообще религиозного. Книга эта о жизненных впечатлениях девочки, которой нет еще восьми лет. А писала книгу пожилая женщина, которая как-то на мой вопрос об религиозности дорогого ей человека, ответила, что этого совсем не понимает и не хочет об этом даже думать, — ей достаточно ощущать талант и силу духа этого человека.

Что же такого драгоценного нашли в ее книге церковно-верующие люди?! Такой вопрос занимал меня, когда я впервые увидел о. Иоанна. Это произошло в перерыве конференции «О мирном и непримиримом противостоянии злу в церкви и обществе». Всей душой симпатизируя названию, я вряд ли бы пошел на это собрание, если бы меня ни пригласила Елена Цезаревна Чуковская, дочь Лидии Корнеевны, столь же неверующая, как ее мама, и столь же дорогой мне человек. Ее попросили принять участие в круглом столе и рассказать об опыте Лидии Чуковской в противостоянии злу.

Конференция проходила в здании Института философии Академии наук. Придя пораньше, я успел услышать доклад о неком епископе, который в пятом-шестом веке противостоял злу в церкви — противостоял мирно и непримиримо. Докладчик говорил о церкви, как живом сообществе верующих, и о церкви, как бюрократической иерархии. Понятное соотношение общества и власти. Православная безграмотность не помешала мне получить удовольствие от знакомства с правозащитником из далекого прошлого. Понравилась мне также и аудитория. В зале не было свободных мест, даже в проходах стояли люди. И никаких скучающих физиономий, — живой вдумчивый интерес. А на дворе был 2005-й, уже не первый год в России без возвышающе-обманного общественного идеализма.

В перерыве Елена Цезаревна представила меня о. Иоанну. После обмена несколькими фразами я понял, что он ориентируется в книгах Лидии Чуковской не хуже меня. Перерыв подходил к концу, и мой собеседник спросил меня, когда я собираюсь следующий раз в Москву. Видя перед собой человека в рясе, я, не долго думая, ответил с улыбкой: “Как только на то будет воля Божья”. Он же, глядя на меня серьезно и ясно, спросил: “Вы — православный?” “Нет”, ответил я честно. “Протестант?” Опять нет. “Но Вы стараетесь слушать голос Божий?” Наконец, я мог честно сказать “Да”. И увидел, что этот ответ вполне удовлетворил его.

После перерыва выступала Елена Цезаревна и в свой рассказ, как я и думал, не вплела ни единой религиозной ниточки. Она говорила о чисто светском противостоянии банальному советскому злу, о противостоянии мирно-непримиримом и основанном лишь на голосе совести, а не каком-то священном писании. Честный рассказ о честном противостоянии злу. Неясно мне было лишь, как этот рассказ укладывается в православное мировосприятие. Зал слушал по-прежнему внимательно, но не просто ли то была вежливость?

Свято-Филаретовский институт, организовавший эту конференцию, сообщал тогда об участии в ней “членов 11 конфессий и деноминаций”. Неужели организаторы и неверующих посчитали одной из конфессий?

Впоследствии, размышляя о симпатичном, но удивительном душевном контакте разноверующих людей, я перечитал тексты Лидии Корнеевны и убедился, что в общем мое впечатление было правильным. Никаких признаков религиозности. Скорее, наоборот. Вот во что она верила:

Втайне от самой себя я верила, что катастрофа вызвана моей виною. Если в день Митиного отъезда я могла опоздать на вокзал, — значит, я оставила его раньше, чем разлучил нас поезд. Теперь тщетность его ожидания — а он, конечно, прислушивался к шагам на лестнице и ждал меня здесь до последней минуты, — тщетность его ожидания живет в опечатанной комнате… Не веруя в Бога, в молитву, я смутно верила в спасительную силу постоянной сосредоточенности на том и тех, кого любишь. Если бы я, в день Митиного отъезда, сосредоточенностью своей его не покинула — быть может, ничего и не случилось бы. Такое рассуждение лишено логики. Но чувство не нуждается в логике, а чувствовалось мне так. Потому, наверное, я не в силах была рассуждать, думать: чувство перебегало дорогу самой простой мысли”.

Почему она не верила в Бога? Простой ответ можно найти у нее самой:

Бабушка наша, папина мама, Екатерина Осиповна, была добра, тиха, строга и богомольна. <> Когда молилась она перед иконой, лицо ее излучало свет более светлый, казалось мне, чем золотой оклад и лампада. <> По воскресениям бабушка водила меня и Колю в куоккальскую церковь. Церкви я боялась. Там все пугало меня. Мрак, свечи, огни свечей, тщетно пытающиеся справиться с мраком, сырые темные углы, холод, непреклонные лики святых. Человек, прибитый гвоздями к кресту! — о, как хотелось от этих окровавленных гвоздей, от этого поникшего белого тела, из мрака поскорее на волю! к деревьям! к солнцу! к птицам! к волнам! Из смерти в жизнь! Такие слова, как грех, искупление, распятие, пугали и мучили, и ничего не объясняли. А воображение горело. Выйдя из церкви, долго всматривалась я в свои ладони, а потом в доски забора и в ящик с молотком и гвоздями. Вот таким молотком по такому гвоздю да не в доску забора, а в ладонь… Один раз в сарае, в полутьме, я вынула из ящика гвоздь, молоток, приставила к ладони гвоздь — нацелилась! — и не ударила. А добрый Бог сделал так, чтобы его родному сыну гвоздями проткнули ступни и ладони!

Оттолкнула меня от церкви и первая исповедь. Целую ночь накануне — мне было 7 лет — готовилась я по велению бабушки к исповеди, припоминая все свои грехи. Солгала маме, будто не лазила в буфет, а сама за конфетами лазила. Отняла у Бобы мяч. Со зла, ни за что ни про что, пихнула ногою собаку… Я припоминала, заучивала наизусть, подсчитывала, чтобы не сбиться, ничего от батюшки и от Бога не утаить. А священник меня не дослушивал, торопил, я чувствовала: ему все равно. Он отпустил мне грехи с полным равнодушием, и движение его руки и прощающие слова были механические”.

Простой ответ не обязан быть правильным. Что было бы, если бы на месте куоккальского священника оказался другой — чуткий и мудрый, знает лишь Тот, в ком Лида разуверилась. Но известны примеры, когда из семьи верующих выходил безбожник, а среди неверующих человек открывал в себе религиозное чувство. И за то и за другое отвечает СВОБОДА ИНТУИЦИИ, даруемая Богом или Природой (нужное подчеркнуть), и осмысленная Евгением Львовичем Фейнбергом. Эту свободу обычно именуют свободой совести, хотя, как заметил Фейнберг, точнее говорить о свободе мировоззрения.

О своем поиске мировоззрения Лидия Чуковская рассказала в книге “Прочерк”, откуда и взяты приведенные фрагменты. Искала она честно, смело и свободно и нашла не какие-то формулировки, а саму себя. Все это, конечно, о. Иоанн знал. И на конференции следующего года, названной «Свобода — дар духа и призвание в церкви и обществе», он организовал семинар “Опыт диалога церкви и общества: ПРОРЫВ НЕМОТЫ”. Выделенные слова — заглавие статьи Лидии Чуковской.

Благодаря Интернету, я прослушал все выступления. В некоторых проскальзывала мысль о церкви как о совести народной и желательном лидере общества, что мне напомнило времена не столь отдаленные, когда Партия была умом, честью и совестью эпохи, а также нашим рулевым. Однако ничего подобного не звучало у о. Иоанна. Он прочитал вслух фрагмент из “Прочерка”, где Лидия Чуковская — после исчезновения мужа — задает вопросы Большому смертоносному начальнику. Из этого эпизода о. Иоанн извлек урок — простой, практичный и мудрый урок, урок для себя и для всякого, кто стремится к свободе: надо задать вопрос вслух или хотя бы переспросить. Простой шаг к свободе, к самоосвобождению.

Я отлично помнил этот страшный эпизод из “Прочерка”, но, когда читал, не увидел в нем то, что разглядел о. Иоанн, хотя он никогда не говорил с Лидией Корнеевной, а я беседовал с ней в течении полутора десятилетий. Да, в первых же ее рассказах “о Мите” проявилось редкостное ее свободолюбие. Но понял я это свободолюбие как врожденный неукротимый дар, а ее общественное призвание как выход для этого дара, выход рискованный, но возможный. Укрепился я в этом мнении, читая дневник ее знаменитого отца — главного героя ее книги “Памяти детства”, одного из главных героев ее жизни, но вовсе не героя в своих собственных глазах. Судя по дневнику Корнея Чуковского, голос совести в нем звучал не менее отчетливо, чем в его дочери, но силой характера, неукротимостью она его превосходила. И он это понимал.

А я думал, что понимал происшедшее в кабинете Большого начальника, когда врожденная сила духа Лидии Чуковской и непомерная ее жизненная утрата преодолели страх и помогли ей задать страшные вопросы. Всё так, но это не всё. Врожденный моральный дар, как и всякий иной дар — литературный, музыкальный, научный, требует развития, а развитие требует преодоления и труда. С помощью о. Иоанна до меня дошло, что та Лидия Корнеевна, которую я знал, и Лидия Чуковская, голос которой ясно и сильно звучал когда-то в самиздате, а сейчас в ее книгах, это результат и ее одаренности, и труда души, и преодоления. Вопросы, заданные в кабинете Большого начальника, были преодолением, которое изменило и ее — добавило ей внутренней свободы.

Значит, искусству освобождения православный священник учился у неверующей, как она думала, писательницы и предлагал другим учиться у нее? Задать вопрос вслух или хотя бы переспросить бывает не просто, но этому можно научиться.

Брать уроки у Лидии Чуковской можно, конечно, лишь потому, что ее моральный дар соединился с даром слова. Поэтому читатель может перенестись в кабинет Большого начальника, и, раздвигая сдавливающий страх, задать страшно простые вопросы:

“— Первый: жив или умер мой муж? В Москве моему отцу сказали “умер”, а здесь у вас внизу говорят, что сведений о смерти нет — значит, жив. Я же считаю, что имею право знать наверняка. Это раз. Теперь второе: если моего мужа нет в живых, то это значит, что погиб невиновный — ручаюсь, и не я одна, что он был невиновный да к тому же замечательный человек, много сделавший и многообещающий ученый, как вы увидите из этих бумаг. — Я положила перед ним на стол свою пачку. Он не шевельнулся. — Кто будет отвечать за эту неповинную гибель? — Гоглидзе не моргнул глазом. — И, наконец, третье. Бронштейн погиб, по-видимому, около двух лет назад, в феврале 38-го года, когда мне из окошечка на улице Воинова сообщили: “выбыл”. Это означало — “выбыл на тот свет”? Кто ответит за то, что я, его жена, не получила об этом уведомления до сих пор? Мне сказано: 10 лет лагерей.

Я смолкла. Никогда еще я не чувствовала себя такой свободной. Все вопросы произнесены.”

Насколько я понимаю Лидию Корнеевну, она знала, что все люди — братья, что человек призван к свободе, и что главное назначение свободы — любовь к ближнему. Она верила в это не потому, что так написано в Библии и вряд ли помнила точную формулировку: “К свободе призваны вы, братия, только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти, но любовью служите друг другу”. Скорей, она бы подумала, что в Священное писание эти слова попали потому, что они правильны и хороши.

Объясняя, почему ей хочется увидеть могильную плиту с именем мужа, она вспомнила, что испытал Герцен, посетив могилу жены: “ Она не здесь, она во мне, — записал он тогда. Не в земле, во мне. Все мы — живые памятники тем, кто утрачен. Вот почему я пишу. Чтобы заразить других своей памятью”.

Так одна из самых ее любимых книг, “Былое и думы”, заразила ее памятью Герцена. А заодно любовью к свободе и чувством братства.

Процитированный призыв к свободе и братской любви, прежде чем стать самоочевидным для некоторых атеистов, появился в Новом Завете. А книги Нового Завета не появились бы без книг Старого. Речь, стало быть, идет о преемственности культуры — о главном предмете размышлений историка.

Чудо-дерево культуры

В своей книге о “Двух культурах” Е.Л. Фейнберг показал, что разрыв между естествознанием и гуманитарным пониманием преодолевается, если учесть, как знание-понимание рождается и как в этом участвует интуиция. В широкой и глубокой перспективе говорить следует не о двух культурах, а о едином дереве культуры, корни которого уходят в те давние времена, откуда пришел сам человек. Это дерево разнообразием своих плодов превосходит знаменитое “Чудо-деревоКорнея Чуковского. Особенно впечатляет контраст мировоззрений верующего и неверующего, когда это — люди сильные духом и близко знакомые, как Дмитрий Шостакович и Мария Юдина, Лидия Чуковская и Анна Ахматова, Евгений Фейнберг и Андрей Сахаров.

Сколь бы свободным ни был выбор мировоззрения, он всегда опирается на культурные традиции в их реальном разнообразии, — опирается, даже если отталкивается. Все перечисленные разноверующие люди принадлежат одной культурной мега-традиции, или цивилизации, которую называют европейской, западной, христианской, иудео- христианской, иудео-эллинско-христианской. Именно в этой цивилизации впервые проявилось сосуществование теизма и атеизма, и в этой цивилизации родилась современная наука.

История растворяется в культуре и действует на человека, даже если он этого не осознает. Неверующего Шостаковича потрясала строка псалма: “Бог взыскивает за кровь; помнит их, не забывает вопля угнетенных”, где слово “Бог” заменить попросту нечем. А неверующая Лидия Чуковская так подытожила свое исключение из Союза советских писателей: “После линчевания в Союзе, уже нисколько не рассчитывая на возможность печататься дома, я снова взялась за прерванную работу. Ведь не с самозванцев же — не с Лесючевских, Грибачевых, Жуковых, Медниковых, не с какого-то Самсония спросится на Страшном Суде, а с меня”.

Жалею, что не полюбопытствовал когда-то у Лидии Корнеевны, могла бы ли она изменить эту фразу, обойдясь без выражения “Страшный Суд”. Впрочем, зная ее отношение к точности слов, думаю, что она ничего не стала бы менять. Ведь и я тогда все прекрасно понял без разъяснений. Лишь ныне, размышляя о сосуществовании в одной культуре религиозного и атеистического мировосприятий, я задаю вопрос “не по существу”.

Похожий вопрос, с прямой атеистической подсказкой, задал когда-то Эйнштейну его друг-атеист Соловин. И получил ответ:

Я не нашел лучшего выражения, чем религиозная, для уверенности в рациональном характере реальности в той мере, в которой она доступна человеческому разуму. Там, где отсутствует это чувство, наука вырождается в бескрылый эмпиризм. Какого черта мне беспокоиться , что попы могут нажить капитал на этом? Все равно от этого нет лекарства”.

Эйнштейн назвал “космическим религиозным чувством” восприятие Вселенной, как нечто единое и осмысленное, и религиозному чувству уподобил настрой людей науки, отдающихся поиску научной истины. Но, как он убедился, “тому, кто чужд этому чувству, очень трудно объяснить, в чем оно состоит”. С другой – атеистической -стороны эту трудность засвидетельствовал философ науки Карл Поппер: “Я ничего не узнал напрямую из бесед с Эйнштейном. Он предпочитал выражать свои мысли в теологических терминах, и нередко это было единственной формой обсуждения. Мне это было совсем неинтересно”.

Если Эйнштейн, с его даром слова и личным опытом религиозности в детстве, не нашел лучшего выражения, чем “религиозная”, значит, лучшего и нет. Как нет атеистических синонимов у приведенных религиозных слов Шостаковича и Чуковской. Это не делает из них скрытых теистов, а лишь напоминает, что все, включая атеистов, живут в культуре, растворившей в себе религиозный опыт предыдущих поколений. Общественный опыт проникает в личный прежде всего на образном, эмоциональном, интуитивном уровне, и лишь затем находит (или не находит) какое-то рациональное выражение. Пережив в юном воображении свое участие в Страшном суде или упование Давида-псалмопевца, личность сохранит это переживание, даже если взрослым разумом отвергнет религиозную картину мира и сочтет свое чувство пережитком собственного детства или детства человечества.

Мысль о детстве сразу всего человечества – проявление евро-центризма, но очень естественное, поскольку именно в евро-цивилизации возникла идея общечеловеческих ценностей и универсальных прав человека. Если же учесть, что в сознании наших непоследовательных атеистов жили библейские образы, можно более точно назвать нашу цивилизацию. Это – Библейская цивилизация. Именно Библия, Книга книг, растворившись в языках и национальных культурах финнов и итальянцев, русских и англичан, объединила их в одну цивилизацию, включающую все живое многообразие религиозных и атеистических мировосприятий.

Вопрос: в какой пропорции?

Согласно оценке академика Б. В. Раушенбаха, “людей с ярко выраженной способностью к религиозному переживанию всего 10-15 % от общей массы”, а остальные ведут себя “так, как принято в обществе”. Учитывая квалификацию академика-инженера (который делал секретные ракеты) и его собственную религиозность (с которой он вникал в секреты иконописи), я с доверием принимаю его оценку. При этом “способность к религиозному переживанию” понимаю как насущную потребность в религиозном мировосприятии. Но в те же десять процентов я бы оценил и долю людей с ярко выраженным атеистическим чувством. А об остальных не без иронии сказал Максвелл, великий физик и свободомыслящий христианин: “Люди устают от способности действовать, как им нравится, и от необходимости выбирать свои собственные шаги в жизни; поэтому они подчиняют себя святым людям, несомненно более мудрым, чем они сами”

Количественные пропорции людей глубинно религиозных, глубинно безрелигиозных и покладистого большинства можно подкрепить результатами социологических опросов. Такие опросы стали возможны в России в конце 1980-х годов, и тогда религиозным себя называл лишь каждый пятый россиянин. А два десятилетия спустя, наоборот, лишь каждый пятый определял себя неверующим. Кто поверит, что так скоро столь  многие обрели веру? Просто, за это время изменилось, “как принято в обществе”.

Десять процентов – это не мало. Доля физиков или композиторов в населении еще меньше. А какой скучной была бы жизнь без физиков: ни телевизора, ни телефона, ни надежд на телепортацию. И как же без музыки?!

Два меньшинства, самостоятельно и противоположно отвечающие на вопрос о существовании Бога, имеют нечто общее — глубинную потребность в единой, цельной картине мира. И подлинному теисту и подлинному атеисту чуждо безразличие тех, кто целиком сосредоточен на практической жизни, как и разношерстные суеверия, которые можно назвать — не в обиду — идолопоклонством.

Опять видим Чудо-дерево культуры, на котором вырастают разные плоды-мировоззрения. Словами Корнея Чуковского:

Маше — гамаши, Зинке — ботинки…
Лапти созрели, Валенки поспели…
Рвите их, убогие, Рвите, босоногие

И рвут, подбирая мировоззрение каждый по себе, — босоногий далеко не уйдет.

Помимо детского чувства веселого изумления, картинка эта взывает к взрослым размышлениям. Теист задумается, для чего Творец создает неверующих, в том числе и среди лучших людей. А перед атеистом — занозистый вопрос, почему Природа не устает рождать верующих, в том числе и среди людей ученых.

Историку же, независимо от личной веры или безверия, надо осмыслить само многовековое сосуществование столь разных мировоззрений, растущих на одном и том же, хоть и раскидистом, дереве культуры.

Научная мысль и религиозное чувство

Обратимся к событиям четырехвековой давности, — к событиям, которые объединяют названием “Научная революция” и в которых возникла современная наука. Вопрос о причинах научной революции не имеет убедительного ответа. Имеется, однако, исторический факт, в котором можно увидеть подсказку: каждый из главных героев научной революции – Коперник, Галилей, Кеплер и Ньютон – имел религиозное мировоззрение, основанное на Библии. На первый (атеистический) взгляд, это должно было мешать их научному мышлению. Но если учесть масштаб их достижений и характер эпохи, в которую они творили, возникает мысль, что им религиозная вера помогла. Подробнее эта гипотеза изложена в статье “Историк науки у Древа познания” (ЗС, №10, 2010). Подкрепим ее словами Эйнштейна:

Кеплер жил в эпоху, когда ещё не было уверенности в существовании некоторой общей закономерности для всех явлений природы. Какой глубокой была у него вера в такую закономерность, если, работая в одиночестве, никем не поддерживаемый и не понятый, он на протяжении многих лет черпал в ней силы для трудного и кропотливого эмпирического исследования движения планет и математических законов этого движения!”

В наше время хватает свидетельств могущества науки и легко верить в силы разума. Но в 17 веке свидетельств такого рода еще не было. Их заменяла вера в то, что наш мир — закономерное мироздание, и что у этого здания есть фундамент, не очевидный, но познаваемый.

Эта вера стала исходным постулатом современной науки. Уже Коперник обнаружил плодотворность неочевидных, и даже анти-очевидных, фундаментальных понятий. А в полную силу указанный постулат проявился в достижениях Галилея – в открытых им законах движения в пустоте: закон инерции (или принцип относительности) и закон свободного падения. Галилей, никогда не видевший пустоты, пренебрег мнением Аристотеля о том, что “природа не терпит пустоты”, сумел познать законы движения в пустоте и придал им фундаментальное значение. Его главными инструментами были математика и эксперимент, в которых нередко видят главные характеристики современной физики. Однако этими инструментами пользовался еще древний грек Архимед, которого Галилей внимательно читал и высоко чтил. Подлинно революционным изобретением Галилея фактически стал постулат фундаментальности, реализуемый этими инструментами познания: вопросы об устройстве фундамента надо задавать на точном и «бесчувственном» языке математики, а ответы получать на количественном языке измерительных экспериментов, основанных на органах чувств. Плодотворность этого изобретения особенно триумфально продемонстрировал Ньютон.

Таким образом, современная наука – это прежде всего наука фундаментальная, где эпитет “фундаментальная” становится термином, означающим наличие фундамента.

Постулат фундаментальной науки вполне соответствовал библейскому представлению о Боге и человеке: Творец-Законодатель создал мир как мироздание для главного своего творения – человека и создал человека по образу и подобию Своему, наделив его свободой и стремлением к познанию.

Разумеется, текст Библии не может превратить любого читателя в фундаментального физика. Но для человека, наделенного исследовательским инстинктом, Библия может “укрепить и направить” — укрепить веру в закономерность мироздания и направить на поиски его фундаментальных законов. Верующему естествоиспытателю естественно думать, что раз Бог сотворил мир для человека и дал ему Библию, то мир не менее познаваем, чем Библия. Такая параллель видна в знаменитом высказывании Галилея о том, что the great book of the Universe is written in the mathematical language книга Вселенной написана на языке математики. Видеть во Вселенной книгу “на языке оригинала” соответствует восприятию Библии в эпоху Реформации, когда центральной темой была точность перевода Библии с древних оригиналов на живой язык народа и, соответственно, правильное понимание текста книга.

Физики Галилей и Ньютон свободно мыслили и в своем религиозном мировоззрении. Не стоит втискивать их несомненную религиозность в какую-то конкретную “официальную” конфессию, — они сами себе устанавливали свои конфессии. Несомненна лишь роль Библии в их религиозном мышлении. Книгу эту они отделяли от ее традиционных интерпретаций и считали, что Бог дал две книги, требующие мудрых интерпретаторов: Библию, как слово Божье, наставляющее человека в делах людских, и Природу — “верную исполнительницу воли Божьей”. Говоря, что “Библия учит тому, как попасть на небо, а не тому, как оно меняется”, Галилей оберегал Библию от противоречий с реальностью. Он был уверен, что лишь естествоиспытатели могут выяснить устройство неба и внешнего мира вообще. А его собственное противоречие по этому поводу с церковной иерархией говорит, что он был святее тогдашнего Папы Римского и его Святой инквизиции.

Три века спустя на эту тему высказался астрофизик, автор идеи Большого взрыва, аббат Жорж Леметр:

По моему мнению, теория Большого взрыва находится вне всяких метафизических или религиозных вопросов. Материалисту она оставляет свободу отрицать всякое сверхъестественное существо. <> Верующему она не дает возможности ближе познакомиться с Богом <> Она созвучна словам Исайи, говорившего о “скрытом Боге”, скрытом даже в начале творения <> Наука вовсе не должна тушеваться перед лицом Вселенной, и когда Паскаль пытается вывести существование Бога из предположенной бесконечности Природы, мы можем думать, что он смотрит в неправильном направлении. Для силы разума нет естественного предела. Вселенная не составляет исключения, — она не выходит за пределы способности понимания.”

Научный оптимизм католического священника и президента Папской академии наук сбалансируем кротким изумлением создателя космологии и совершенно нецерковного человека – Эйнштейна, который саму способность человеческого разума к познанию мира называл чудом и вечной тайной. Как он объяснял своему другу:

Следовало бы ожидать хаотического мира, который лишь в той мере подчинен закону, в какой мы упорядочиваем его своим разумом, подобно алфавитному порядку слов. Совсем иной порядок обнаружен, например, ньютоновской теорией гравитации. Хотя аксиомы этой теории придуманы человеком, ее успех предполагает упорядоченность объективного мира, ожидать которую априори нет оснований. В этом и состоит “чудо”, которое лишь усиливается по мере расширения наших знаний.

Тут слабое место позитивистов и профессиональных атеистов, гордых тем, что они не только избавили этот мир от богов, но и “разоблачили его чудеса”. Как ни странно, мы должны признать упомянутое “чудо”, никакого иного законного выхода у нас нет. Я вынужден это добавить лишь для того, чтобы Вы не думали, будто я, ослабленный возрастом, стал добычей попов.”

Отстраняясь от профессиональных атеистов и теистов, Эйнштейн своей свободной интуицией признавал чудо познаваемости мира основанием его космической религии.

Зная, что древнегреческое слово “космос” означает упорядоченность (противоположность “хаосу”), атеист вряд ли согласится с таким употреблением слова “религия”. А некоторые атеисты-дарвинисты возражают и против “чуда”. Знание внешнего мира, говорят они, — важнейшее приспособление живого организма. Не будет знать — не выживет. Выживают лишь способные к познанию.

Это верное общее соображение не учитывает, однако, масштабов “расширения наших знаний”. Животные приспособлены к ареалам своего обитания, и, стало быть, “знают” внешний мир, но в масштабах, ограниченных размером Земли и остротой своих органов чувств. А Человек познал мир в масштабах, в миллиарды раз больших и миллиарды раз меньших размеров его ареала, что совершенно излишне, если смотреть на человека лишь биологически. Почему (или зачем) человеку понадобилось так много знаний, никто пока не объяснил, и, значит, есть, чему изумиться и что назвать чудом.

Еще более это относится к углублению научных знаний. Эйнштейн привел пример упорядоченности мира, обнаруженной ньютоновской теорией гравитации. А эйнштейновская теория гравитации не просто расширила теоретическое описание на новые — неподдающиеся до того — явления, но и совершенно по новому “упорядочила мир” на языке понятий кривизны пространства-времени. При этом ньютоновские понятия — полезные во многих практических случаях — потеряли свой фундаментальный статус. Более того, создав новую — релятивистскую — теорию гравитации, Эйнштейн уже через несколько месяцев осознал необходимость дальнейшего углубления — в квантовой теории гравитации. Хотя эта теория пока не создана, можно говорить о трех уровнях познания гравитационных явлений: первый оказался доступен науке 17 века, для второго понадобилось мощное развитие физики и математики в 19 веке, а для третьего уровня придется поработать в 21 веке.

Такого рода последовательное познание сложного объекта возможно не всегда. Представим себе пару транзисторных радиотелефонов, попавших в руки физиков 17 века. Никакого простого, пусть и не очень точного, понимания их устройства не могло быть до создания электродинамики и квантовой теории. Значит, познавать Вселенную проще, чем радиотелефон? Но почему Вселенная устроена столь гуманно по отношению к человеку, можно сказать, по-божески?

Подобный вопрос профессиональный атеист назовет бессмысленным — и будет прав со своей атеистической точки зрения. Однако по словам Эйнштейна, “вся научная работа опирается на веру в упорядоченность и познаваемость мира, и это — чувство религиозное. Это — смиренное изумление порядком, который открывается нашему слабому разуму в доступной части реальности”.

“Иллюзорный” путь к точному естествознанию

Независимость открытий в естествознании от сверхъестественных откровений не означает, что между ними нет ничего общего. Те и другие происходят в человеческом сознании, нередко – в одном и том же. Профессиональный атеист на это скажет о различии между реальным и иллюзорным, а также о расщепленном сознании религиозного человека. Предоставив другим анализировать “расщепленные сознания” Ньютона, Максвелла, Менделя, Добжанского и других религиозных физиков и биологов, я, заостряя вопрос, подчеркну, что изобретение фундаментальной науки открыло иллюзорный путь к точному знанию.

Слово ИЛЛЮЗИЯ обычно имеет негативный смысл и определяется в словаре как “принятие кажущегося за реальное” или как “существующее лишь в воображении. Однако в истории физики соотношение между “реальным” и “воображаемым” гораздо интереснее, чем кажется на первый взгляд.

Среди важнейших открытий Галилея — закон инерции: тело, на которое не действуют силы, продолжает свое движение вечно и неизменно. Никакого такого тела Галилей не видел, — всякое реальное движущееся тело свою скорость меняет: в подлунном мире рано или поздно останавливается, а в надлунном мире астрономии меняет направление движения. Так что закон инерции возник лишь в воображении Галилея. Так же и другое его открытие — универсальность закона падения: в пустоте все тела падают по одному закону. Такого тоже Галилей реально не мог видеть, — в 16 веке, как и сейчас, пушинка падала медленнее гирьки.

И все же именно эти иллюзорные, “существующие лишь в воображении”, законы стали первыми успехами новой физики и привели к триумфу Ньютона, который, добавив еще несколько “иллюзорных” свойств реального мира, на этих воображаемых краеугольных камнях построил общую теорию движения — классическую механику. Теория эта блистательно оправдалась и в надлунных предсказаниях, и в подлунных инженерно-практических приложениях, в результате чего радикально изменилась роль науки в жизни общества.

Разумеется, некоторые из воображаемых, “иллюзорных” понятий науки не выдержали испытания временем и научным разумом, как например, эфир, теплород, флогистон. Но и в развитии религии некоторые понятия отвергаются, не выдержав испытания временем и религиозным разумом.

Говорить о связях между наукой и религией более всего пристало тем, кто имеет личный опыт в обеих сферах жизни. Такими были Эйнштейн и Сахаров. Оба, традиционно религиозные в детстве, в возрасте около тринадцати лет ощутили свою детскую веру слишком тесной для разума и сочли себя неверующими. А в зрелом возрасте оба физика, умудренные наукой и жизнью, ощущали в себе религиозное чувство и осознавали родство этого чувства с религиозной историей человечества.

Сахаров не пытался оформить свое религиозное чувство в какую-то теологию, но “очень серьезно”, по его словам, относился “к религиозным исканиям других людей”. И сказал: “религия, в отличие от церкви, мне представляется немножко бунтарской всегда. Да, это бунтарская какая-то такая динамическая закваска в человеческой психике”.

Он не пояснил, какое бунтарство имел в виду. Но можно предположить, что физик-теоретик подразумевал бунтарскую смелость духа, необходимую, чтобы в зримых событиях человеческой жизни и истории разглядеть незримого Бога. Подобного рода смелость проявляет физик, предлагая новое теоретическое — “иллюзорное” — понимание наблюдаемых физических явлений. Прыжок от привычных – домашних, школьных – понятий классической физики к таким понятиям физики 20 века, как волновая функция и искривленное пространство-время, потребовал бунтарской смелости и оказался чрезвычайно плодотворным.

Принять эту параллель “и умом и сердцем” легче религиозному физику, каким был аббат Жорж Леметр. Быть может, это объясняет его гораздо более спокойное, по сравнению с Эйнштейном, отношение к “чуду познаваемости мира”. Ведь Леметр, можно сказать, профессионально знал гораздо большее чудо –  способность человека к познанию самого Творца. А раз возможно такое, то познание мира, Им сотворенного, не более чудесно.

Два мира, доступных человеку

Фундаментальная физика и религия принципиально различаются областями определения. Это ясно понимал еще Галилей, говоря о двух великих книгах: о Библии, как слове Божьем, прямо адресованном людям, и о книге Вселенной, события в которой происходят в точном соответствии с законами, установленными Творцом и открытыми для познания. О том же различии сказал аббат Леметр в ответ на предположение , что “космология – та ветвь науки, которая находится ближе всего к религии”. Он не согласился, заметив, что “ближе всего к религии находится психология”.

Речь идет о двух мирах, доступных человеку: окружающий его внешний мир, и мир внутренний, его самосознание. Оба эти мира сошлись в знаменитом высказывании Иммануила Канта:

Две вещи изумляют тем глубже, чем больше о них размышляешь: звездное небо надо мной и моральный закон во мне”.

Разумеется, никакие доводы не заставят человека изумиться, если потенциальный предмет изумления его просто не интересует. Если, скажем, человека интересует вовсе не устройство звезд, а лишь красота звездного неба или внутренний моральный закон — голос совести, неизвестно откуда звучащий. Кому что интереснее – уклад внутреннего мира человека или законы мироздания.

Два эти мира принципиально различаются ролью случайности в их познании.

В жизни отдельного человека и в жизни общества происходят события непредсказуемые и необратимые — “судьбоносные”. Такие события, важные по своим последствиям, но не дающие возможность осмыслить их причины, некоторыми людьми воспринимаются как подлинно случайные. Другие в таких событиях усматривают некий “высший” смысл, основанный на представлении о Боге, как высшей силе над миром. Первый тип восприятия — атеизм, второй — теизм. Каждый человек свой тип восприятия не столько выбирает, сколько обнаруживает в себе. Это — одна из интуитивных развилок, принципиальную роль которых выявил Е.Л.Фейнберг.

Внутреннему миру чувств и решений, в отличие от мира естествознания, присущи уникальность, невоспроизводимость, отсутствие объективной опытной проверки. Имеется, однако, субъективная проверка, и ее хватает даже некоторым физикам для того, чтобы охватить свой внутренний мир религиозным чувством. Такое чувство удостоверяется специфическим личным инструментом — “душой”, или самосознанием человека — на основе личного жизненного опыта. Как простодушно поется в классическом спиричуэл: “Бог реален, потому что я его чувствую своей душой”. “А я не чувствую”, заметил бы прозаически атеист.

Так человек своей интуицией определяет тип своего мировоззрения — религиозный или атеистический. В этом определении не участвует знание священных текстов и догматов. И дальнейшее развитие личного мировоззрения, если на то есть желание, основано на том же “личном инструменте” совместно с коллективным религиозным и атеистическим опытом, закрепленным в культурной традиции в виде текстов и образов. Собственно, так же развивается и научное мировоззрение — на основе коллективного опыта людей науки.

Между носителями разных типов мировоззрения полное взаимопонимание вряд ли возможно. Но, учитывая  опыт физики 20 века, понадеемся вместе со Львом Ландау, что «Человек может понять вещи, которые он уже не в силах вообразить«. Такое понимание дает мост между разумом и чувством, или хотя бы понтонную переправу, если увидеть родство обсуждаемого интуитивного выбора с теми взлетами интуиции от опыта к теоретическим понятиям, какие сделали: Галилей, вводя понятие инерции, Ньютон, вводя понятие всемирного тяготения, Фарадей с Максвеллом, вводя понятие электромагнитного поля.

Знание о внешнем мире опирается на объективные эксперименты, а осознание смысла своей жизни — на субъективный опыт личности. Но тут и там действует тот же разум, та же интуиция и та же потребность в цельной упорядоченной картине, охватывающей данную область реальной жизни —  явлений внешнего мира или внутренних переживаний. Упорядоченность, или осмысленность, отличает текст от хаотического набора букв. Упорядоченность внешнего мира проявилась в текстах, прочитанных Галилеем и его коллегами в Книге Природы, и Библия, провозгласив осмысленность мироздания и человеческой жизни, недаром стала самой читаемой книгой в истории.

Проблема познания возникает в самом начале Библии – в рассказе о Древе познания и о самом первом выборе человека. Первая проблема познания до сих пор озадачивает читателей и толкователей Библии. Но в этой притче можно увидеть суть научного поиска, который движется иррациональным стремлением к рациональному знанию. “С надеждой и опасением всматриваемся мы в нового союзника”, сказал об открытии радиоактивности Владимир Вернадский, который в научном познании распознал силу геологического масштаба. Сама возможность научного познания вовсе не каждому говорит, что за нее Кто-то отвечает. Вернадскому, во всяком случае, не говорила. И Евгений Фейнберг, выявив неустранимый интуитивный компонент в жизни науки, остался при своем атеизме. А близкий ему Андрей Сахаров записал в дневнике, что для него Бог – “гарант смысла бытия — смысла вопреки видимому бессмыслию”. Каждый из них доверился своей интуиции, признавая и за другими право на свободу интуиции.

Определив свою религиозность минимальным образом, не присоединяясь ни к какой конфессии, Сахаров считал религиозные вопросы важной частью человеческого сознания, но с тем же уважением относился к иному выбору самосознания и в советское атеистическое время предвидел: “Если бы я жил в клерикальном государстве, я, наверное, выступал бы в защиту атеизма и преследуемых иноверцев и еретиков”. Он считал “религиозную веру чисто внутренним, интимным и свободным делом каждого, так же как и атеизм”.

Паратеизм = теизм + атеизм

Потребности человека в упорядоченной картине внешнего мира и в осмысленной картине человеческой жизни не всеобщи, у кого-то есть обе, у кого-то ни одной. И такие потребности реализуются в разных формах – как религиозных, так и атеистических. Само это разнообразие заслуживает познания, но прежде всего признания в качестве факта культурной истории на протяжении тысячелетий, начиная с VII века до н.э. Именно тогда, во времена пророка Иеремии, в Иудее окончательно оформился библейский монотеизм. А в малоазиатском городе Милете первый философ Западной цивилизации Фалес выдвинул по существу атеистическое понимание природы, предположив, что все сущее имеет одно материальное первоначало.

Заметим, что эти две явно противоположные концепции возникли недалеко друг от друга во времени и пространстве. Фалес родился, когда Иеремия начал свою пророческую деятельность, а монотеизм воцарился в Иудее после искоренения языческих культов, прежде всего финикийского культа Ваала. Об этой идейно-политической перестройке в соседней стране Фалес должен был знать. Он происходил из родовитой финикийской семьи, ездил за знаниями в другие страны, вел активную общественную жизнь. А Финикия, напомню, располагалась между Иудеей и Элладой, — недаром финикийский алфавит стал основой письменности и иудеев и эллинов.

Поскольку об истоках главной гипотезы Фалеса ничего не известно, рискну объяснить ее рождение “по Фейнбергу”: Фалес, слушаясь своей интуиции, дал свой натуралистический — атеистический — ответ на недавно и неподалеку поставленный вопрос о “первоначале всего сущего”. Царь Иудейский Иосия ответил на этот вопрос строго монотеистически, и внедрил свой ответ в жизнь царской волей, мечом и огнем, при поддержке пророка Иеремии. Библия, возвышая Иосию над другими царями Иудеи, не скрывает, что его отец и дед потакали идолопоклонству, отменив монотеистические реформы прадеда – царя Езекии. Такие колебания генеральной линии иудейских царей, конечно, можно объяснять волей Божьей, но атеисту, вроде Е.Л.Фейнберга, легче объяснить это разнообразием личных царских интуиций, не зависящих от служебного положения и от родства.

Фалес и его эллинские последователи-философы, не имея забот государственной важности, занимались проблемами чистой теории внутри эллинской культуры, основанной на многобожии. Первоначало всего сущего Фалес приписал воде, которую его последователи заменили на таинственный универсальный апейрон, а затем – на атомы. И то, и другое, и третье не совместимо с многобожием, поскольку первоначало подразумевает некий закон природы, который обеспечивает все разнообразие мира. Вмешательства многочисленных олимпийских богов, со всеми их интригами, в закон природы подрывали бы само понятие закона. А если боги лишаются права влиять на этот мир, то разрушается понятие “бог”. Так что атеизм эллинских философов-физиков фактически отрицал именно многобожие.

Два тысячелетия спустя, когда атомы и молекулы стали рабочими понятиями науки, оказалось, что монотеизм вполне совместим с идеей атомов. Особенно ясно это видно из слов основоположника атомно-молекулярной физики Максвелла:

Сейчас молекулы так же неизменны по своему числу, по своим размерам и по весу, как и в то время, когда они были сотворены. Из этой неизменности их свойств можно заключить, что стремление к точности измерений, к правдивости в суждениях и к справедливости в поступках, почитаемых нами как благороднейшие черты человека, присущи нам потому, что они представляют сущность образа Того, кто сотворил не только небо и Землю, но и материю, из которой они сотворены”.

Ко времени этого высказывания человекоподобное многобожие осталось в далеком прошлом, а роль Творца, как мы видим, оказалась вполне совместна с красотой сотворенного им закономерного и познаваемого мира, — совместна, по крайней мере, в мышлении Максвелла.

Теист тут припомнит высказывание Фрэнсиса Бэкона: “Малое знание склоняет ум к атеизму, а глубокое знание ведет к религии”. Однако историк науки согласиться с этим не может. Ведь другой основоположник атомно-молекулярной физики Больцман — младший современник и почитатель Максвелла — был атеистом.

И это — свидетельство плодотворного сотрудничества теиста и атеиста, занятых общим делом в науке. Еще более яркое свидетельство такого рода дает сотрудничество и дружба двух биологов — православного Ф. Добжанского и атеиста Э. Майра, основоположников современной синтетической теории эволюции, поставившей теорию Дарвина на фундамент генетики.

Свидетельства такого рода пора назвать своим именем. Признание того, что теизм и атеизм сосуществуют в человеческой культуре, назовем паратеизмом, добавив к греческому корню ТЕОС греческую приставку ПАРА, означающую “рядом”. Закреплена ли предрасположенность к определенному мировосприятию – религиозному или атеистическому — биологически или действует некий более сложный механизм, факт истории – сосуществование обоих типов мировосприятия испокон веков и по сей день. Значит, оба мировосприятия недаром создавались и создаются Богом или Природой (нужное подчеркнуть). И будут создаваться в дальнейшем?

Даже не зная ответа на этот вопрос, свободолюбивые люди — как свободно верующие, так и свободно неверующие – давно уже защищают свободу инаковерующих. Но и в XXI веке готовность к мирному сосуществованию невелика – профессиональные атеисты сражаются с теистами и в России, где свобода совести в новинку, и в США, где она уже более двух веков включена в конституцию.

Две книги и две фиги

Среди недавних книг, атакующих религию, выделяется бестселлер британского биолога-популяризатора Докинза “Бог как иллюзия”. Считая себя докой не только в биологии, Докинз объявил бытие Божье научной гипотезой и тут же ее разгромил, но не объяснил, почему слабость этой гипотезы не видели выдающиеся люди науки, в религиозности которых не сомневается даже он. Объявив строгий выговор Эйнштейну за неправильное употребление религиозных слов, он честно признал, что религиозность Фарадея, Максвелла и других великих физиков ставит его в тупик тем более тупой, что те уже знали об открытии Дарвина. Однако Докинз почему-то не вспомнил выдающихся религиозных биологов-дарвинистов: протестант Эйса Грей помогал Дарвину и был его горячим пропагандистом, православный Феодосий Добжанский соединил теорию Дарвина с генетикой и написал статью «Ничто в биологии не имеет смысла, кроме как в свете эволюции». Сам Дарвин, напомню, не сомневался, что «человек может быть страстным теистом и вместе с тем эволюционастом». А современную ситуацию суммировал видный биолог Стивен Гулд: “Либо половина моих коллег невероятно глупы, либо наука Дарвинизма вполне совместима с обычными религиозными верованиями – и столь же совместима с атеизмом”.

Из книги “Бог как иллюзия” ясно, что ее автору идея Бога отвратительна, и что его очень раздражают те, кто не разделяет его взглядов. Можно пожалеть профессионального атеиста. Сострадая, я отложил рецензию, хоть и придумал уже название — “Физика и музыка как иллюзии”.

Начал бы я с того, какую важную роль играют в фундаментальной науке “иллюзии” – свободные изобретения разума. Затем объяснил бы, почему гипотеза Бога не может считаться научной, хотя история религии необходима для истории науки. Напомнил бы, что современная физика родилась в эпоху Реформации, в пору активнейшей религиозной жизни в Европе, с Библией в центре событий. Подчеркнул бы, что для основоположников новой физики Библия была не менее важной реальностью, чем Природа. И что заряд свободы, содержащийся в Библии, обеспечил простор для взлета науки. В ту же эпоху именно глубоко верующие люди, защищая духовную свободу от мирской власти, выдвинули принципы отделения церкви от государства, свободы совести и веротерпимости, тем самым защищая и право на отрицание религии. Стало быть, глубоко неверующие — такие же законные дети библейской цивилизации, как и глубоко верующие.

В отличие от физики, иллюзорность музыки, а, стало быть, следуя Докинзу, — ее никчемность, очевидна всякому, но особенно тем, кто к музыке не восприимчив. Могу себе представить, как такой немузыкальный, но социально озабоченный, активист возьмется за книгу “Музыка как иллюзия” и с пылом Докинза станет подсчитывать затраты общества на музыку — в виде материальных ресурсов и человеко-часов, затраченных музыкантами и меломанами. И для чего все эти громкие и тихие звуки, бесследно исчезающие в воздухе?! Что нового о реальном мире узнает человек, прослушав очередной музыкальный опус?! Мало ли что у него на душе стало хорошо? Во-первых никакой души нет. А во-вторых, и у человека, выходящего из церкви или читающего Библию, тоже бывает на душе хорошо: “В моей памяти живы воспоминания о посещениях церкви в детстве – церковное пение, возвышенное, чистое настроение молящихся, дрожащие огоньки свечей, темные лики святых. Я помню какое-то особенно радостное и светлое настроение моих родных – бабушки, мамы – при возвращении из церкви после причастия.” Это из воспоминаний Сахарова. Но разве этого достаточно, чтобы мириться с разными сортами опиума для народа?…

Кабы я писал рецензию на анти-иллюзионную книгу, то рядом с антимузыкальными атеистами я бы поставил воинствующих теистов, с тем же пылом принимающих желаемое за действительное. Для симметрии, или антисимметрии, я бы взял недавно вышедший в Москве сборник “Доказательства существования Бога: аргументы науки в пользу сотворения мира”. Согласно аннотации, в книге “отражены неоспоримые факты современных научных исследований и открытий, доказывающие полную несостоятельность концепции материализма, приведены аргументы более трехсот ученых, в том числе лауреатов Нобелевской премии, которые считают, что мир сотворен Богом”.

Не уменьем, так числом, подумал я, но с любопытством открыл книгу, чтобы выслушать голоса религиозных ученых. И услышал — пару десятков впечатляющих, дышащих искренним чувством, высказываний действительно выдающихся людей науки. Еще пара десятков не столь впечатляющих цитат из не столь выдающихся. И, наконец, шеренга имен “других всемирно известных верующих ученых” с указанием титулов, но уже без подтверждающих цитат .

Эта голословно выстроенная шеренга имен озадачила во мне историка науки, знающего, как трудно выяснить взгляды ученого вне его профессии. Надо изучать письма, дневники и — особенно скептически — устные свидетельства близких людей, которые обычно преувеличивают свою близость и меряют на свой аршин. К  примеру, лишь недавно выяснилось, что ходячее представление о религиозности знаменитого физиолога И.П. Павлова – это легенда, хоть и возникшая не без причин: будучи неверующим, он защищал свободу религии от большевистских гонений, — в частности, демонстративно крестился, проходя мимо церкви. Этот сын священника, учившийся в семинарии, еще в 15 лет осознал себя неверующим и не менял своего мировоззрения до конца дней своих. Однако в указанном сборнике И.П.Павлов зачислен в религиозные.

В шеренгу религиозных поставили и B. И. Вернадского – одного из любимых моих героев, биографию и дневники которого я внимательно читал. Поэтому я знаю, что ему близки были и просто люди религиозные, и священники, но вот что он 70-летний записал в дневнике: “Читал Толстого. Как мне теперь (да и давно) кажутся конкретные идеи христианской (да и всякой) религии и философии мелкими перед внутренним я в научном его выявлении”.

Складывается впечатление, что теисты и атеисты друг друга в упор не видят — не желают видеть. В лучшем случае, могут терпеливо промолчать, пропуская мимо ушей “нелепости” иного мировосприятия. А упомянутые книги просто показывают фиги инакомыслящим.

Триалог о Боге и его отсутствии

У историка науки есть шанс превратить эти два монолога глухих, если не в диалог, то в триалог — со своим участием. Ведь история демонстрирует сосуществование религиозно “противоположных” мировоззрений людей науки. И на истории науки основана идея Евгения Львовича Фейнберга о неизбежной роли интуиции, о свободе интуитивного выбора. А значит, противоположность двух вариантов выбора переходит из формальной логики, с ее законом исключения третьего, в логику жизни, где живут и плодоносят оба варианта.

Эмоциональное различие остается, но противостояние может перейти во взаимное внимательное любопытство. Вполне миротворчески, например, звучит риторический вопрос: “Ну, что я могу поделать, если Бог сотворил меня атеистом?!” Столь правдивая ирония озадачит теиста, которому придется согласиться с ироничным фактом и задуматься, почему Всевышний так и не открывается некоторым людям. Но и религиозный естествоиспытатель своим существованием озадачивает атеиста, не знающего, почему Природа не устает порождать религиозных людей науки, не взирая на весь ее прогресс.

Таким озадаченным легче согласиться с Сахаровым в том, что религиозная вера, как и атеизм, — чисто внутреннее, интимное и свободное дело каждого. И, стало быть, дискуссии между теистом и атеистом о предмете их веры — в Бога или в его отсутствие — по существу бесплодны. Можно, однако, убедившись в этой бесплодности, принять инаковерующих как эмпирический факт — исторически обоснованный факт человеческой цивилизации. Что уже не мало. Тем более, что имеются важные вопросы, по которым вполне возможны и плодотворные дискуссии верующих и неверующих.

Слушая некое музыкальное произведение, два физика, вооруженные приборами, придут к единому мнению о звуках, которые они слышат – какова высота, продолжительность и громкость. Но, даже если оба музыкальны, вполне могут не сойтись в оценке музыки. Тогда им остается лишь посочувствовать друг другу. Как атеист может посочувствовать верующему, который, мол, придумывает себе нечто несуществующее. А верующий посочувствует атеисту, который, дескать, не слышит высшую музыку бытия. Главное — сочувствовать друг другу.

Не склонный к сочувствию атеист, желая поставить точки над “е” и заодно поставить теиста в угол, формулирует их расхождение, как ему кажется, неустранимым образом: “Не Бог сотворил человека, а, наоборот, человек сотворил Бога”. Могу, однако, представить себе теиста, который согласится с этой формулировкой. Краткости ради и под впечатлением от знаменитых диалогов Галилея я бы представил такой, например, диалог:

Теист: Я готов согласиться, что “Человек сотворил Бога”, как Ньютон сотворил закон Всемирного тяготения, а Максвелл — закон электромагнетизма. Никто ведь не знал об этих законах до Ньютона и Максвелла?

Атеист: Они свои законы не сотворили, а открыли. И не совсем единолично, а, как говорил Ньютон, стоя на плечах гигантов. И открыли не сразу полностью, а постепенно уточняя свое открытие.

Теист: И Бога не сразу полностью открыли. В Библии первооткрыватель назван “Авраамом”, но конкретное имя не столь существенно, как то, что когда-то какой-то человек первым открыл для себя понятие Бога. Другие это понятие уточняли, углубляли, открывали для других: Исаак, Иаков, Моисей, Исайя, Иеремия, … .

Атеист: Как же можно сравнивать?! Законы тяготения и электромагнетизма проверены с помощью точных приборов в убедительных экспериментах. Кроме того, на основе этих законов созданы устройства, которыми успешно пользуются верующие и неверующие. Телефон, самолет, интернет… Уже это убеждает в реальности законов физики!

Теист: Если атеист “успешно пользуется” музыкой Бетховена или романами Достоевского, то разве это не убеждает его в реальности Бога, несомненной для этих авторов?! Сама способность к творчеству уподобляет человека Творцу, и способность эта проявляется в музыке и литературе не меньше, чем в науке и технике.

Атеист: Есть важное отличие. Научное знание постоянно проверяется, и когда обнаружилось, что законы Ньютона и Максвелла не точны, им на замену были созданы теория гравитации Эйнштейна и квантовая электродинамика. И это — не последние уточнения науки. А Достоевского и Бетховена никто, кажется не собирается уточнять?…

Теист: Законы Ньютона и Максвелла все еще изучают в школах. Значит, они — важная и живая часть знания о мире. А то, что они не исчерпали это знание, так и Бетховен с Достоевским тоже не исчерпали музыку и литературу. И люди, благодарные всем четверым или кому-то из них, продолжают познавать окружающий мир и смысл своей жизни.

Атеист: Различие в том, что познание внешнего мира ведет к объективному знанию, а смысл жизни у каждого свой. Вы, например, в понимание смысла жизни странным образом вплетаете загадочного Бога, а я прекрасно обхожусь без этого понятия…

Тут пора подать голос научному паратеисту и сказать, что два эти мировосприятия не исключают, а дополняют друг друга: знание о внешнем мире и самосознание субъектом своего внутреннего мира. Не зная, почему Бог или Природа (нужное подчеркнуть) творит столь разные субъекты, историк науки может предложить свой довод в пользу разнообразия стилей мышления в сообществе искателей истины. В конкретной проблемной ситуации успешный шаг вперед делает не “самый умный”, а самый подготовленный к этому шагу. Подготовленность, наряду с интеллектом и знаниями, включает в себя стиль мышления, взгляд на мир и интуицию — эту небезошибочную способность прямого усмотрения истины. А какая именно комбинация окажется плодотворной в данной исторической ситуации, заранее неизвестно.

Равноправие различных взглядов на мир не делает свободу выбора личным произволом. Этот выбор делается в таких глубинах сознания, что впору усомниться, действительно ли он свободен. Свою точку зрения человек, в сущности, открывает, уясняет для себя самого, а потом уже осмысляет ее.

Свободный взлет интуиции от эмпирических наблюдений до теоретических — “иллюзорных” — понятий, впервые был освоен именно в религиозном мышлении, и лишь потом нашел себе применение в мышлении научном. С другой стороны, важнейшие моральные изобретения – такие, как любовь к ближнему, братское сочувствие и уважение к свободе личности – входили в жизнь в форме религиозных установлений. Сам по себе этот исторический приоритет не накладывает религиозных обязанностей, но помогает с почтительным изумлением смотреть на чудо познаваемости и на растущее в ходе познания чудо-дерево культуры.

Реклама